В поисках глобального покрова

В категориях: Трудные места

Г.С. Померанц Дороги духа и зигзаги истории.

 

Дом начинался с крыши. Что такое шалаш, вигвам, юрта? Крыша, поставленная прямо на землю. Стены придумали позже. Наверно, подтолкнула необходимость крепких стен, чтобы хранить запасы зерна. У жителей вигвамов и юрт этой нужды не было. А фундамент – совсем новое изобретение. Идея фундамента – победа интеллекта над непосредственной нуждой в крыше и стенах. Пол оставался земляным. Даже прекрасные каменные сооружения Ангкор-Вата ставились прямо на землю и за несколько веков перекосились. Фундамента потребовали дворцы и храмы. Это уже начало цивилизации, вместе с письменностью и плавкой металлов.

Культура тоже начиналась с крыши, с мифа, с образа целого. Потом уже шла разработка частностей и всякое прикладное знание. Первобытные мифы очень наивны, но у них есть преимущество перед научной теорией: ни одна теория не дает целостного образа бытия, а миф дает. В 30е годы нам сказали, что коллективизация сельского хозяйства и тяжелая промышленность – фундамент социализма. Возникало интеллектуальное удовлетворение, но нельзя было ожидать от фундамента гармонии, справедливости и других удобств. На фундаменте без крыши, без стен, жить трудно. Дождик на голову падает. Это чувство дождика над головой нельзя было выносить год за годом, терпения могло не хватить. И очень быстро, уже к 1936 г. стали говорить, что социализм построен, и надо радоваться, что мы живем при социализме. А если мы не рады, то оторвались от народа, и нам же будет хуже. "Или le припеваючи, или la каторга", – писал когда-то Щедрин. Третьего не дано.

Сейчас идет строительство глобального фундамента, но никому от этого не стало теплее на сердце. Идет строительство дома без крыши, где никакой крыши и не будет. Пустое небо, каменная земля и сжавшийся человек, сказал Беккет. Развоевавшийся интеллект отодвигает в сторону мифы, дававшие смысл и радость жизни предкам, – а замены их праздников нет. А может быть, все-таки есть? Может быть, на некоторой глубине разнобой в мифах (иудейских, христианских, мусульманских, индуистских, буддийских) становится только различием в образах одной великой целостности, и "одну и ту же птицу мудрецы называли разными именами"? Может быть, отжили только мифы-идолы, смешивавшие образы непостижимой тайны целого с физической реальностью? А миф-икона, в строгом понимании Максима-исповедника, – только символ, воплощенный в букве или в лике на деревянной доске? За которыми мы прозреваем непостижимый дух? И проверяем себя, вглядываясь в пустоту мифа-молчания, знаковой паузы, оставшейся вне слова, вне образа – и все-таки постижимой сердцем? Как сказано было в Чхандогье-упанишаде: "То – это ты!"

Три мифа

В 60е годы я стал думать, как отделить религиозное мышление от мифологического. Есть ведь ранний буддизм, очень строго демифологизированный. На вопросы, ответ на которые дает миф, Будда отвечал благородным молчанием. Однако позднее буддизм вернулся к зримым символам, к своего рода иконам. Зримая фигура бодисатвы помогала вчувствоваться в "великую пустоту". Что же такое мышление иконами? Не икона сама по себе (о ней все необходимое сказал Максим-исповедник в связи с иконоборчеством в Византии VIII в.), а иконологическое (или ипостасное) мышление? Я придумал тогда эти термины.

Ипостась, гипостазис – это подстановка, символ текучести, многоликости божественной силы, обнимающей мир любовью. У нее бесконечно много ликов, а богословы выделили три лика как символ круга переходов, переливов. Если эти три лика становятся отдельными богами, круг ипостасей разваливается на части, и икона может стать идолом. А в африканском хороводе масок по-своему выражается божественный круг, хотя отдельная маска, рассмотренная сама по себе, а не как фигура единого танца, – довольно безобразный идол. Первое впечатление от иконы не решает, решает сознание – иконологическое или мифологическое. Иконология не путает знак с реальностью, стоящей за знаком.

Остается, однако, не выраженной еще одна проблема. Знак – не единственное средство передать тайну, прикоснувшуюся к сердцу. В культуре Индии и Дальнего Востока эту тайну часто передают отрицанием всех знаков. Место иконы занимает пустота. Она как бы становится в центр круга, и мы мысленно ведем хоровод, глядя в колодец, где таинственно мерцает что-то самое главное. Христианство знает подобную возможность. Она называется негативным (или апофатическим) богословием. Но большая часть христиан эту возможность не использует, побаивается ее, – как бы не потерять главную мысленную икону – образ Бога, незримого, но слышимого в глубине сердца, вызывающего движения совести и другие душевные сдвиги. Это неотъемлемая часть религии как веры в Бога. Каждое сердце слышит Бога посвоему, и часто слова, родившиеся в одном сердце, вызывают спор с людьми, расслышавшими в сердце другие слова. Дух любви не всегда побеждает букву. И я не могу представить себе вселенского единства без переноса нашего внимания на дух, веющий в пустоте. Хотя бы частичного переноса, хотя бы альтернативы духа без буквы, без знаков веры.

Чтобы понять значение Великой Пустоты, я придал ей равноправие с иконой (вернувшись к слову "миф" как образу вселенской тайны, постижимой только сердцем) и тем самым возможность различать миф-идол, миф-икону и миф-молчание.

Альтернативой мифу-идолу была не только икона. Не менее важно было молчание, знаковая пауза. В Средиземноморье идола победил миф-икона, а на Южном и Дальнем Востоке – миф-молчание. По крайней мере, в духовной жизни элиты. Народные массы приходится выносить за скобки. В духовном развитии цивилизации они все меньше и меньше участвуют и постарому тяготеют к идолам.

Толчок к расставанию с идолами дала философия. Она родилась примерно две с половиной тысячи лет тому назад. Почему это случилось одновременно в трех разных местах, оторванных друг от друга горами и пустынями, никто не может объяснить. И непонятно, почему это нигде не повторялось. Нации начинали философствовать только одним способом: примкнув к одной из старых философий – греческой, индийской или китайской. Словно две с половиной тысячи лет тому назад чьето дыхание коснулось земли, оставило свой след, а других волшебных прикосновений уже не было.

Однако в каждой великой культуре импульс, полученный неведомо откуда, развивался посвоему. Греческие философы отбросили старые мифы и стали строить системы, основанные на отвлеченном принципе (единое Парменида, атомы и пустота Левкиппа и Демокрита и т.п.). Кончилось это глубоким кризисом. Философия утонула в сомнениях. Успехи отвлеченной мысли не могли заменить привычных нравственных установок. И философия была брошена под ноги Откровению, пришедшему с Востока и принявшему философию как служанку в свою свиту. Греческий ум перестал философствовать и стал богословствовать.

Такого всевластия философии и такого крушения философии (связанного с крушением самого общества, вымершего или покорившегося варварам) не было в Индии и Китае. Само философствование было здесь другим, не порывавшим полностью с архаической традицией. И еще одно важно: философия создана была не новым народом, а тем же самым, который начинал цивилизацию. Греки пришли на почву, уже подготовленную первыми очагами городской культуры и первыми империями. В Китае и Индии философствовать стали в самом первоначальном очаге цивилизации – как бы в своем, восточном Шумере или Египте. Доклассическая традиция мудрости была своей, и ведущие мыслители ее продолжали. Даже при формальном разрыве с авторитетами сохранялся их дух. Будда демифологизировал предание, но его благородное молчание очень близко к Брихадараньяке–упанишаде и может быть понято как эквивалент повторных отрицаний (не это! не это!) на все попытки определения верховной истины.

Возникали второстепенные направления индийской и китайской мысли, близкие к грекам. Но характерно, что на Востоке не понадобилось разделить мудрость на философскую и богословскую. Сдвиги от мифологии к философии и от философии к богословию приходится описывать в европейских терминах. Связь с мифом в Индии, с исторической легендой в Китае была ослаблена, но не разорвана. Развитие шло в рамках единой традиции, без катастроф, без погружения в варварство.

Религия Востока – не многобожие. Но и не единобожие. Восточная мысль не укладывается в закон исключенного третьего и восточная религия – в монологи пророков, сталкивающихся друг с другом. Это разговор мудрецов, чувствующих единство по ту сторону слов, единство единого и единичного, единого и множества. Они знают, что неименованное Дао объемлет Дао, имеющее имя, и одну и ту же птицу можно называть разными именами. В Средиземноморье эту способность подавила логика Аристотеля.

Я думаю, что христианство может войти в XXI век только с сознанием необходимости диалога двух мифов: мифа-иконы и мифа-молчания. Глобальная цивилизация может быть завершена только при открытости Другому: Востоку на Западе, Западу на Востоке. Это не просто. Вкапываясь в глубину, кажется необходимым выкладывать стенки колодца бревнышками, иначе песок обрушится тебе на голову. Так, по-видимому, чувствовал Сергей Аверинцев, решительно отказавшись вникать в восточную мистику. Я назвал его средиземно морским почвенником, и он с этим согласился. Его экуменизм ограничивался наследниками Авраама. Вспоминаю Антония Сурожского, Александра Меня. Каждый из них решал задачу по-своему, сочетал глубину и широту на свой лад. Никакого шаблона, годного для тиражирования средствами массовой информации, я не знаю. Впрочем, массы и не стремятся парить в бесконечности. Это дело для тех, у кого в бездне раскрываются крылья.

Сумеет ли элита удержать народы, захваченные раздражением и ненавистью в Другому? Какой народ подымет мораль Библии: будь милостив к Другому, ибо сам ты был Другим, чужаком в земле Египетской?

Рассыпающаяся корзина культуры

После лекции в клубе Билингва (polit.ru) меня спросили, нельзя ли строить глобальную цивилизацию на основе Декларации прав человека и других подобных документов. Я решительно ответил, что нет. Никакие декларации не насытят духовного голода, не дадут целостного образа вселенной и целостного образа личности, не дадут гармонии макрокосма с микрокосмом, как это называлось в Средние века. Вечные эти образы становятся живыми только на уровне глубины, от которой мы оторваны всей практикой современной жизни.

Тот, кто идет, находит путь в глубину, вдумываясь в тексты, созданные старыми поэтами и подвижниками, приглядываясь к немногим современникам, научившимся доглядеть лес или небо до их незримой глубины, научившимся созерцать дерево, а не только видеть его.

Об этом говорил князь Мышкин: разве можно видеть дерево и не быть счастливым? Он понимал, что в дереве выражена Божья любовь к миру и через свежую зелень к нам приходит Божья любовь.

Современные церкви мало помогают мышкинским поискам, не подводят к мышкинским находкам. Говорится о святынях, но нет присутствия святынь. Живой опыт – редкость в проповедях. Чаще всего его заменяют ссылками на веру отцов и полемикой с модными пороками. Но это легко вырождается в проповедь ненависти. Душа, захваченная повседневной суетой, раздраженная бытовыми неудачами и завистью к удачливым пролазам, легче подхватывает от отцов предания ненависти, чем любви. За борьбой с Западом легко прячутся наши собственные пороки. Хотя не устарел список, составленный Хомяковым, – скорее можно прибавить к нему несколько стихов:

В судах черна неправдой черной
И игом рабства клеймена,
Постыдной лести, лжи тлетворной
И лени мертвой и позорной
И всякой мерзости полна…

Каким образом, при всех этих пороках, Россия XIX в. создала свою великую литературу? Видимо, была творческая воля, уравновешивающая темный груз. Сохранилось какое-то равновесие, и у страны оставалось великое будущее. Абсолютно здоровых народов нет. Но если сохраняется равновесие порочных и светлых сил, если сохраняется целостность культуры, то иногда и пороки идут на пользу. Об этом писал английский писатель XVIII в. Мандевиль – "частные пороки, общее благоденствие". Сребролюбие создает банки, честолюбие развивает политические таланты. А если краеугольный камень культуры выпал и в здании ее разбегаются трещины, – в народе, потерявшем равновесие, и добродетели становятся пороками. Справедливость – демон Великой Французской революции, жизнеспособность нации – у нацистов, борьба с хаосом национальных распрей – у большевиков. Пока развитие шло медленно и трещины удавалось замазывать, вожди, дуче и фюреры не могли развернуться. Без мировой войны идеи тоталитаризма оставались бы фантазией, "Железной пятой" в забытом романе Джека Лондона.

Больше всех отдельных пороков – и западных, и русских – меня беспокоит упадок воли к жизни, неохота заводить потомство, которому передадутся наши ценности, наши святыни, и от этого – перевес смертности над рождаемостью. Так идет дело и в Америке, и в России – во всей христианской цивилизации. Нечего гордиться друг перед другом своими достоинствами, даже действительными, а заодно и мнимыми. Все виды национального тщеславия поглотит одна пучина смерти.

А отдельные пороки… Тот порок, за который был сожжен Содом, спокойно жил в Спарте. Я с удивлением прочел об этом в статье "Die dorische Knabenliebe" (дорическая педофилия). Оказалось, что герои – спартанцы, павшие в Фермопильском ущелье, были педофилы. Этот обычай входил в жизнь воинов, надолго оторванных от своих семей. Он сплетался с другими обычаями и в этом сплетении не разрушал целого. А то, что мы сегодня наблюдаем, – распад целого. Распад плетеной корзины культуры, из которой вырываются отдельные прутики. И нет "волшебного узла", чтобы заново все связать и остановить процессы распада.

Образ, созданный Сент-Экзюпери, сразу схватывает суть болезни, напоминающей рак. Локальный очаг распространяется, захватывает своим влиянием остальные узлы жизни, и безудержный рост одной какой-то группы клеток становится общим бедствием. Говорят о гипертрофии свободы. Но губительна всякая гипертрофия, в том числе гипертрофия дисциплины, цензуры, ограничения произвола. Плохо хаотическое, неудержимое и непредсказуемое развитие, но еще хуже прокрустово ложе, в которое запихивают социальный организм, чтобы все росло по плану. Прокрустовы системы рухнули быстрее, чем стихийно растущие общества с их анархией производства. И если удастся установить в каком-то углу подобие халифата времен первых четырех халифов – оно так же рухнет.

А с отдельным пороком, даже чудовищным, живут веками. С пьянством, с воровством. В демократической Америке с рабством черных мирились два века и возвели в принцип, что негры не люди, и даже потомки негров, внешне белые, европейски образованные – не люди.

Вот случай с дочерьми экс-президента Джефферсона. Он жил с рабыней-мулаткой, родившей ему двух дочерей. Джефферсон любил девочек, воспитал их как барышень и в завещании своем просил законодательное собрание штата Джорджия утвердить его волю; по ней, дочери получали свободу и становились его наследницами. Законодательное собрание увидело в этом нарушение своих принципов. Имение досталось дальним родственникам. Дочерей Джефферсона они продали в публичный дом. Одна из девушек утопилась в пруду, другой не хватило мужества. Так американская демократия глумилась над волей одного из своих создателей.

Я прочел о дочерях Джефферсона у французского автора, если не ошибаюсь, – у аббата Дюверже. Американцы не любят вспоминать бедных девушек. А надо бы помнить! Так же как Честертон помнил все мерзости, которые англичане творили ирландцам. Так же как Герцен помнил мерзости, которые русские в XIX в. творили полякам. Как Лев Толстой – мерзости наших войск на Кавказе.

Здоровое чувство принадлежности к нации, народу, религии – единство гордости и стыда. В истории христианства, изданной современными католиками, – все мерзости средневекового католичества, признание ответственности за геноцид и т.п. В русском религиозном сознании этого очень не хватает. Только Константин Леонтьев вспомнил византийскую царицу Ирину. Апологету насилия она нравилась. Я прочел у Шарля Диля, как святая Ирина захватила престол, выколов глаза собственному сыну и приказав перебить иконоборцев – около ста тысяч человек. Титул святой она получила за восстановление иконопочитания. Не принято вспоминать, что Церковь совершила подлог, назвав убийцей Бориса и Глеба Святополка "окаянного".

В саге, сохранившейся в Исландии, скандинавские киллеры откровенно написали, как Ярослейв заказал им Борислейва и как был выполнен заказ. Сага переведена и опубликована Сенковским в XIX в., но ее не принято помнить.

Даниил Андреев в "Русском размахе" принимает в список русских преступлений "гайдамацкую степную мглу". Обычно только украинские националисты вспоминают, как есаул Гонта, перейдя на сторону Железняка, свяченым ножом зарезал свою жену-польку и двух сыновей, рожденных полькой. Программой гайдамаков было истребление всего неправославного населения. И нашелся священник, освятивший его нож! Я прочел об этом у Короленко, в "Истории моего современника". Владимир Галактионович, сын украинца и польки, как и дети Гонты, был потрясен гайдамаками и отказался от их наследства. "Моим отечеством, – заканчивает он этот эпизод, – стала русская литература". От имени русской литературы он писал о кишиневском погроме, о деле Бейлиса. Сохранит ли русская литература традиции Короленко?

Надо помнить о подвигах прошлого, чтобы не терять мужества. И надо помнить о низостях и жестокостях прошлого, чтобы не удивляться, откуда взялись пороки, вывалившиеся на нас из распавшейся корзины культуры. Они прятались и раньше в наших собственных темных углах. Не надо валить все на индурцев, как это назвал Фазиль Искандер.

Ненависть к Другому в конце концов разрушает и самого тебя. Прутики внутреннего мира личности и прутики культуры сплетает вместе только любовь. Пока не перечеркнуты все личные, национальные, религиозные счеты – не сплетается воедино, рвется на части волшебный узел.

Источник: Померанц Г.С. Дороги духа и зигзаги истории. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2008. - 384 с. - (Российские Пропилеи).

http://www.portal-credo.ru/site/?act=lib&id=2852

www.mirvboge.ru

Добавьте свой комментарий

Подтвердите, что Вы не бот — выберите человечка с поднятой рукой: