Десакрализация царской власти в период до и после октябрьского переворота 1917г.

В категориях: Трудные места

И.И.Глебова, ВОПРОС О ВЛАСТИ В РЕВОЛЮЦИЯХ 1917 г. СОЦИОКУЛЬТУРНЫЙ КОНТЕКСТ

 

С падением самодержавия были запущены и приобрели тотальный характер встречные (идущие из субкультуры «верхов» и массы народонаселения) процессы его десакрализации. Россия ставила исторический эксперимент по ликвидации власти, создавшей ее историю. Вытравливание из себя комплекса «властепоклонничества», избавление от особого понимания власти — важнейшие измерения революций 1917 г.

Чрезвычайно важно, как осуществило операцию по десакрализации царской власти традиционное (то есть властецентричное) сознание. Для его носителей — прежде всего крестьянства в деревне и на фронте — сигналом к ее началу стало падение монархии: отстранение персонификатора власти и отсутствие заменяющей его фигуры воспринимались как безвластие. С этого момента крестьяне перестали интересоваться, кто «ими теперь на верхах управляет». Свобода и демократия понимались ими как «воля», то есть свобода от государства, от каких-либо обязательств перед кем-либо4. За волю, землю, мир, контроль над производством и против «господ» (старых и новых) крестьяне, солдаты, рабочие подняли собственную революцию, лишь отчасти пересекавшуюся с февральской интеллигентской и октябрьской большевистской.

Падение монархии открывало перед народом такие социальные перспективы, от которых просто невозможно было отказаться: мир — солдатам, земля — крестьянам, фабрики — рабочим, дворцам — война. Во имя нового, своего мира народ разорвал символическую связь (даже единство — в рамках традиционной общности «мы») с самодержавием, столетиями бывшую основой его миропонимания. О характере этой связи необходимо сказать хотя бы несколько слов.

В рамках традиционной идеальной коммуникации царь предстает воплощенным преодолением вечного русского противостояния «мира» (народа) и государственной власти. Здесь царь и народ, царь и «мир» суть общее «мы». Сакрализация «мы» осуществляется через пространственно-державное и верховно-властное, а сакрализация власти — через народное. Одно «работает» на усиление другого, создавая эффект резонанса. Вот как характеризует эту особую связь С.Лурье: «Для русского народа "образ покровителя" выражался, в частности, в образе "крестьянского царя", и его характерной чертой было то, что он являлся проекцией себя, экстериоризацией и внешней персонификацией собственного образа»5. Образ царя как народного защитника, «созданного Господом, чтобы повелевать крестьянином и печься о нем», был одним из определяющих в крестьянском мировоззрении. «Все хорошее <крестьянин> приписывал царю, а во всем дурном винил либо Божью волю, либо помещиков с чиновниками»6. В разные времена «крестьяне с удивительной настойчивостью истолковывали любые действия царя в свою пользу»7. «Словом, государственный строй (в его идеальном виде) воплощается для населения в личности царя»8.

При этом надежда возлагалась скорее не на реального царя, а на его мифологизированный (идеальный или, «по-русски», иконический) образ, который веками сохранялся в народном сознании. По справедливому замечанию Лурье, «столь интенсивный образ царя в качестве защитника сложился в сознании народа... в ответ на постоянный конфликт между народом и государством как способ психологической защиты. Идеологическая обоснованность такого образа царя облегчала соответствующую коррекцию восприятия»9. Подчеркну: в рамках коммуникации такого типа идеализация (и сакрализация) власти строится на ее воображаемом соответствии не столько Божьей, сколько народной воле. Божественное лишь вплетается в эту связь, подкрепляя ее. Этим, вероятно, объясняется преходящий успех божественного обоснования нашей верховной власти (легкость перевоплощения народабогоносца в народ — строитель коммунизма и наоборот). В народном понимании избранность власти есть проекция избранности народа. Подобное понимание власти в каком-то смысле противоречило самопониманию самодержавия, опиравшегося на идею богоизбранности. Большевики 4 это противоречие сняли, полностью солидаризировавшись с народной интерпретацией.

В февральско-мартовские дни 1917 г. рухнули основы традиционной связи между «народным самодержавием» и «самодержавным народом». Символическое двуединство — православно-державное властенародие — в народном сознании было перекодировано в непримиримо-антагонистические отношения. Павшую власть связали с «верхами» — «начальством», «буржуями», всеми «врагами трудового народа». «Низы» перенесли на нее весь запас исторической ненависти и социального недовольства. Бывший самодержец явился персонификатором народной ненависти к «верхам», главным «буржуем», а потому и первым «врагом народа».

Реакцией на падение монархии стала десакрализация самодержавия и самодержцев, предполагавшая уничтожение символов власти, всех атрибутов царизма (и имперского единства)10. Так начиналась «почвенная» революция, расковывалась, снимая с себя всякие (внешние и внутренние) ограничения, народная стихия. Речь шла о процессе осознания народом небытия власти, принявшем символические формы11. Без этого было бы невозможно дальнейшее преобразование народа в революции — сдирание с себя всех культурных покровов и выход на поверхность того инстинктивного, темного, низменного, что под ними скрывалось. В результате такого преображения «тихие», власте- и богобоязненные русские люди и смогли учинить Смуту, своей кажущейся бессмысленностью, мракобесием и кровавостью напоминавшую средневековые бунты. Рождение нового социально-политического порядка требовало избавления от символов старого. Борьбой с символами «вчерашнее самодержавное настоящее» «переводилось» борцами в далекое невозвратное прошлое. Поражают стремительность и едва ли не всеобщность этого переворота: от старой власти — к новой, от старого мира — к новому. Социальный порядок как бы обернулся своей противоположностью, демонстрируя «изнанку» человеческой натуры. Видимо, механизм «полного отречения», тотального отрицания и забвения себя прежнего — в иных «исторических условиях» — заложен в нашей массовой культуре. Он облегчает адаптацию к новым порядкам, новым «правилам игры», какими бы они ни были. Срабатывает же он в ответ на уничтожение главного символа системной иерархии, легитимирующего старые нормы, отношения и порядок как таковой. Падение верховной власти запускает «переворотный», негативно адаптационный механизм культуры.

«Верхи» пошли по тому же пути — оскорбления и разрушения образа самодержавия, справедливо полагая его системообразующим элементом старого социального и символического порядка. Для этого был использован весь набор информационно-символических инструментов, позволявших воздействовать на массовое сознание. Февраль подвел под дореволюционные слухи, фантазии, домыслы, порочившие верховную власть, «документальную базу». Тем самым, им придавался оттенок подлинности, как бы присваивался статус исторического факта.

В соответствии с ними в массовом сознании перестраивалась реальность, переозначивалось прошлое. Антиромановские репрезентации (массово тиражировавшиеся тексты, визуальные образы, революционные инсценировки и др.) оправдывали свершившуюся революцию, подкрепляя «фактами», «документальными свидетельствами» ее основные тезисы, которые затвердила вся страна: «Россию погубила косная, своекорыстная власть, не считавшаяся с народным желаниями, надеждами, чаяниями... Революция в силу этого была неизбежна»; «Старый, насквозь сгнивший режим рухнул без возврата... Народ пламенным, стихийным порывом опрокинул — и навсегда — сгнивший трон Романовых...»12.

В результате такого «овладения» историей массы не стали знать больше о своем «вчерашнем» прошлом. Однако растиражированные образы бездушных и аморальных «тиранов» («власти», «начальства», «буржуев»), «дряхлого» мира «насилья», «мрака», «нищеты» и «гнета» оправдывали и делали в массовых представлениях неизбежным его падение — в смертельной схватке с «силами Добра», сражающимися за торжество нового, «лучшего мира», за «царство свободы» и «братской любви». Это язык постфевральской эпохи, присвоенный затем Октябрем. Он зафиксирован в одной из самых любимых массами революционных песен — «Рабочей Марсельезе». Весь пафос этого подлинного гимна «почвенной» революции отрицал либерально-романтический Февраль, так как ориентировал на борьбу с внутренним врагом — тем самым «буржуем», который свалил самодержавие и открыл массам дорогу в «царство свободы». А в этом «царстве», если следовать массовой логике, что царь, что буржуй — все едино. И судьба у них одна: «новый мир» творился в «последнем, решительном» бою «сил Добра» со злыми, вражескими силами. Массовое распространение и усвоение народом негативных образов самодержавия способствовали радикализации общественных настроений, окончательному низвержению «старого режима», переводу потенциала протеста в революционное действие.

Разоблачение монархии превратилось в требование времени — и то, как оно происходило, больше говорит об эпохе и о людях, в ней живших и действовавших, чем о самой монархии. С «николаевским самодержавием», царской четой расправились — сначала, правда, информационно-символическими средствами, но с предельной жестокостью. В русской истории нет настолько опороченного монарха, как Николай II. Что стоит за негативным образом старой власти, созданным Февралем? Представления (и элиты, и народа) о властном антиидеале. Под него и «подвели» павшую власть.

Всеобщее осуждение последнего монарха означало не просто сбрасывание на него вины (всех исторических «вин» романовского самодержавия, привилегированных слоев) и ответственности (за гибель старой России, крах европеизированной культуры «верхов»), но «сброс» 12 Цит. по: Бунин 2003: 117, 130. "ÏÎËÈÒÈß" № 1 (56) 2010 11 памяти русской монархии и о русской монархии. Она не «сошлась», не совпала с массовым обществом в России. Точнее, масса народонаселе ния, совершив прыжок из «общества избранных» в «общество всех», отринула монархию за ненадобностью — как знак социальной и культурной неоднородности. Ее уникальный образ растворился, канул в небытие: исчезли не только внешние атрибуты (вся ритуальнодекоративная, «имиджевая» часть), но и был пересмотрен традиционный (обычный, привычный) алгоритм властвования.

Пожалуй, наиболее показательно то, как трансформировались в постмонархической власти два главных ее символических основания — начало европейское (имперскопетербургское, «антипочвенное») и иконическое («старомосковское»), воплощавшее характерный для русской культуры параллелизм Царя и Бога13. Из этих начал ушел тот смысл, который был определяющим для образа монархии. Потом, конечно, соответствующие черты проявятся в образах советской и постсоветской власти, но совсем в ином виде. Так, «почвенное» начало надолго вытеснит европейское, а европеизм позднесоветской власти, которым она станет прикрывать свое естество, окажется целиком импортированным, то есть в значительной мере искусственным. Трансцендентное же начало совершенно преобразуется — в направлении дехристианизации (но не десакрализации), нарастания магического, сверхъестественного и идеологического. Как писал Э.Морен, «высшее назначение на верхушку Аппарата обязывает быть не только руководителем, который в Советском Союзе принял образ и Цезаря, и царя, но также Магом и Папой: культ Генсека, конечно, не был порожден творящим собственный культ Аппаратом, но, безусловно, был им стимулирован... Этот культ охватывает всю партию, растет и усиливается по мере подъема по ступеням аппаратной пирамиды, достигая апогея в идолопоклонническом культе и обожествлении личности Генерального секретаря»14. Культ персонификатора Советской власти вырос на фоне коммунизма, который, по словам Морена, представал «то как Истина экономическая, то как Истина политическая, то как Истина религиозная, то как Истина историческая, то одновременно как все они вместе взятые, как само Спасение»15.

В то же время революции 1917 г. потребуют чрезвычайного усиления в образе постсамодержавной власти черт народности (в смысле «вышли мы все из народа» и публичной демонстрации этого факта), социальной справедливости (от власти ожидали, что она возьмет на себя миссию справедливого социального уравнивания по принципу «черного передела», и она должна была отвечать этим ожиданиям), а также военно-полицейского, насильственного, даже репрессивно-деспотического начала (чтобы усмирять, сдерживать народ, который в Смуту научился себя бояться и надолго испугал власть). Сверхвысокая концентрация этих характеристик в новом властном образе как бы компенсировала, возмещала утраченное.

Уничтожение самодержавия (конкретной, осязаемой, действовавшей власти) с подведением под это легитимирующей базы и 13 Успенский отмечал: «Специфика отношения к царю определяется прежде всего восприятием царской власти как власти сакральной, обладающей божественной природой». «Параллелизм царя и Бога, как бы исходно заданный христианскому религиозному со знанию» проявлялся в том, что царь уподоблялся Христу и воспринимался как «образ Бога, живая икона» (Успенский 2002б: 150—152, 155). Соединяя пространства земного и небесного, образ царя обретал высший, священный смысл. 14 Морен 1995: 81, 83. 15 Там же: 196. 12 "ÏÎËÈÒÈß" № 1 (56) 2010 анархический восторг крестьянско-солдатской массы не означали краха традиционных представлений о властенародном идеале. Напротив, они усилились, получив в какой-то момент напряжение социального запроса, что проявлялось в порицании Временного правительства как слабой власти, а также в массовых поисках «своей» власти в «старом», квази-самодержавном направлении (этим обусловлено рождение феномена революционного вождизма — образ Красного Бонапарта примеряли на себя многие, от А.Ф.Керенского до Л.Д.Троцкого).

Правда, в идеал была внесена существенная поправка: новое самодержавие уже не могло быть внешним по отношению к массе, чуждым ей культурно и даже генетически (кровно). Известно, что вскоре после Февраля крестьянство возжелало республики с «истинным», то есть «народным», царем («самодержавной республики»). В рамках этого примитивно-анархического идеального социального устройства, обнаруженного инстинктивно, интуитивно, бессознательно, нет места конкурентной политике, обезличенным институтам, абстрактным процедурам. Здесь действуют массы и высшая власть, персонифицирующая их волю, — без тиранического всевластия царя невозможно справедливое всевластие народа. Этот воображаемый порядок основан на всеединстве народного царя и самодержавного народа, взаимопроникновении организующей властной вертикали и социалистически-общинной горизонтали16. Крестьянский мир потом получит свой идеал, переработанный и выправленный (в свою пользу) сталинским самодержавием.

 

Полития, №1, 2010

www.mirvboge.ru

      

Добавьте свой комментарий

Подтвердите, что Вы не бот — выберите человечка с поднятой рукой: