Булгаков и Достоевский в раскрытии образа Сына человеческого

В категориях: Бог творения, творчества и красоты


Злочевская Алла Владимировна

 

И князь Мышкин Достоевского и Иешуа, Булгакова вслед за своим высшим прототипом Христом, пришли в мир с идеей о Божественном Сыновстве человека. Отсюда – их убежденность в том, что состояние райского блаженства есть нормальное состояние человека, а также столь важная роль в их учении концепции Царства Божия. «Мессианский подвиг Мышкина, - пишет современный автор, – в напоминании о рае не как об утопической мечте, а как о высшей реальности, разрыв с которой десакрализирует жизнь, отрывает человека от мира дольнего <…> Вера князя в то, что люди могут и должны быть счастливы – неистребима».

Внутреннее переживание Царствия Божия не как мечты или утопии, а как высшей реальности свойственно булгаковскому Иешуа, как и князю Мышкину - оба они живут как бы в предстоянии Царства истины.

Истоки убежденности князя Мышкина в подлинном бытии этой «высшей реальности» - в частности, его падучая. В момент перед припадком он переживал ощущение «высшего бытия»: «вдруг, среди грусти, душевного мрака, давления, мгновениями как бы воспламенялся его мозг, и с необыкновенным порывом напрягались разом все жизненные силы его. Ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось в эти мгновения, продолжавшиеся как молния. Ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины».

Исследователи творчества Достоевского до сих пор не пришли к согласию в споре о природе эпилепсии Мышкина – просто ли это болезнь, или «болезнь священная» или, напротив, «бесовская»? Свидетельство «высшего синтеза жизни» или знак разложения? Ведь «демон» и в самом деле преследует героя перед припадком, да и «дикий крик "духа сотрясшего и повергшего" несчастного» явно отсылает к евангельскому сюжету об изгнании Христом беса. Печать трагической амбивалентности добра и зла, религиозной и трансцендентно-мистической лежит на образе «прекрасного героя» Достоевского: начиная «священной болезнью» и кончая имением - Лев Мышкин, а также самой формулой «Князь Христос». Даже жанровое решение образа, как показал автор из Торонто, соотносится с двумя противоположными началами: «в комическом плане с авантюрно-бытовым романом Апулея [осел – А.З.], а в трагическом - с традициями рыцарской баллады [«рыцарь бедный» – А.З.]».

Сам Достоевский, «передавший» Мышкину свою болезнь, был убежден в истинности озарения перед припадком и верил, что ему дано прозревать истину в то мгновение, когда «ощущение жизни, самосознания почти удесятерялось». Но то, что после столь лучезарного видения живого образа истины наступает «отупение, душевный мрак, идиотизм» (8.188), очень смущало не только героя Достоевского, но и его самого.

Заметим, что у евангельского бесноватого не было мгновений сакрального озарения. Так что природа его болезни иная, чем у Достоевского и его «прекрасного героя». Трагическая антиномичность болезни Достоевского, как и его героя, объясняется, на мой взгляд, тем, что физическая природа человека не в состоянии перенести такого сверхнапряжения духа – наступает «откат», человек низвергается в бездну распада. Да и «демоны», по-видимому, не прощают человеку столь близкого соприкосновения с истиной и мстят, насколько это в их власти.

И все же память о пережитом, когда «ум, сердце озарялись необыкновенным светом; все волнения, все сомнения его, все беспокойства как бы умиротворялись разом, разрешались в какое-то высшее спокойствие, полное ясной, гармоничной радости и надежды, полное разума и окончательной причины», остается. Человек, однажды видевший «живой образ истины», не сможет уже жить в его отсутствие.

Для Мышкина, который жил (хотя и всего лишь миг - в своей болезни) как бы в предстоянии Царства истины, несчастье есть для человека состояние ненормальное, а значит, это болезнь. Оппозиция счастье – доброта, с одной стороны, а несчастье – страдание – зло, с другой, -выстраивается в романе Достоевского вполне четко. Недаром, глядя на портрет Настасьи Филипповны, он восклицает: «Лицо веселое, а она ведь ужасно страдала, а? <…> Это гордое лицо, ужасно гордое, и вот не знаю, добра ли она? Ах, кабы добра! Все было бы спасено!». И дело здесь отнюдь не в том, «добра» или «не добра» Настасья Филипповна – в этот момент, по портрету, Мышкин прозревает будущую трагедию: если «добра» - значит и здорова, но он уже предчувствует, что «страдание», несчастье (в соединении с «гордостью») перешло в стадию болезни.

Герой Булгакова как бы пропускает фазу осмысления и доказательств концепции «все люди добрые», формулируя ее главный вывод уже как принцип онтологии человека. Но Иешуа ведь не был болен (как и Христос, разумеется), откуда же в нем столь неколебимая уверенность в том, что Царство истины настанет? А он явно живет с радостным предощущением его внутри себя. «Правду говорить легко и приятно», - какая божественная (и недоступная людям, порабощенным различными страхами, а потому и лгущими постоянно) музыка звучит в этой великой формуле жизни и свободы! Очевидно, Иешуа это знание дано изначально.

Но вот Пилат в ответ на столь прекрасные, абсолютно мирные слова Иешуа: «В числе прочего я говорил, <…> что всякая власть является насилием над людьми и что настанет время, когда не будет власти ни кесарей, ни какой-либо иной власти. Человек перейдет в царство истины и справедливости, где вообще не будет надобна никакая власть» - исступленно «таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся», кричит: «Оно никогда не настанет! <…> Так много лет тому назад в долине дев кричал Пилат своим всадникам слова: "Руби их! Руби их! Великан Крысобой попался!"» (Б.;33). Отчего такая жгучая ненависть (как врагам германцам когда-то!) к «благой вести» о будущем Царстве истины? Казалось бы, эта весть должна радовать сердце?!

Дело здесь отнюдь не только в том, что Пилат не «готов занять <…> место» Иешуа на кресте, став соучастником нарушения «Законе об оскорблении величества …». Существо проблемы гораздо серьезнее. Ведь если Царство истины настанет, значит, надо сейчас радикально изменить свою жизнь, основанную на законах зла, законах, с истиной несовместимых, - как это сделал Левий Матвей, который, услышав голос истины, бросил на землю деньги и отправился за источником истины - Иешуа. Пилат также слышит голос истины (в отличие от Иуды, который ее и не услышал), но не в силах выйти за рамки сложившейся, хотя и ненавистной ему жизни.

Способ лечения людей от несчастья оба героя, и Мышкин и Иешуа, предлагают один и тот же - разговор. Это тоже, конечно, может показаться легковесным.

Но вот японский исследователь Г. Киносита высказал чрезвычайно глубокую, на мой взгляд, мысль. Он обратил внимание на то, что Мышкин легко привлекает симпатии окружающих (даже тех, кто его «не любит») при непосредственном общении - как «очное существо», но «как заочное существо, объективированное во временном соотношении, является вызывающим конфликты, бессильным, идиотически сомнительным человеком». Причину трагической антиномии японский автор видит в том, что (используя терминологию еврейского философа М. Бубера) диалогическая модель отношений «Я – Ты» - единственно продуктивная в отношениях между людьми, - неизбежно сменяется фазой «Я – Оно». В этом – корень экзистенциальной трагедии человеческой жизни и человеческого общения: фаза единения с другим неизбежно сменяется фазой отчуждения.

Мысль Г. Киноситы требует, на мой взгляд, одного уточнения. Да, диалогические отношения «Я – Ты» благотворны и даже спасительны, но только в том случае, если в процессе их происходит соприкосновение на сокровенном уровне с «внутренним человеком». Только тогда свершается проникновение в другого человека, постижение Божественного начала его личности и протягивается таинственная нить между Божественными индивидуальностями двоих. В этом случае может свершиться «восстановление погибшего человека». А «объективация» отношений, превращение отношений «Я – Ты» в «Я – Оно» происходит не просто в силу неизбежной конечности взаимного познания, а потому что люди не в состоянии удерживаться на уровне своего истинного, Божественного «Я» и предпочитают ложь о себе, хотя бы она и была тяжела и мрачна, ибо так проще.

Мышкин на протяжении всего романа стремится установить с окружающими напряженно-диалогические отношения, ибо убежден, что главное условие человеческого «счастья» - взаимопонимание, а следовательно, необходимо «говорить так, чтобы понимать друг друга» (8.222). Это ведь «от лености людской происходит, - уверен он, - что люди так промеж собой на глаз сортируются и ничего не могут найти» общего. Между тем общее у них главное – они люди, дети Божии, созданные Им «по своему образу и подобию». Моменты искреннего непосредственно-человеческого общения, разрушая иллюзорные преграды между людьми, устанавливают между ними отношения понимания и любви. Способность «понимать и прощать» – главное и необходимое условие человеческого общежития. «Почему мы никогда не можем всего узнать про другого, когда это надо, когда этот другой виноват!» – тосковал князь.

Окружающие тянутся к Мышкину, ибо чувствуют в диалоге с ним истину о себе. Чувствует ее Аглая (более всех, пожалуй): «С вами я хочу все, все говорить, даже про самое главное, когда захочу; с своей стороны и вы не должны ничего скрывать от меня. Я хочу хоть с одним человеком обо всем говорить, как с собой» (8.356). Недаром Мышкин уверен (хотя и ошибочно): она «поймет! О, я всегда верил, что она поймет» (8.483). Аглая по пути обретения своего «внутреннего человека» и в самом деле пошла дальше других. Тем сокрушительнее было ее падение. Но и остальные – Настасья Филипповна, Рогожин, Ганя, Ипполит, даже Келлер - в общении с Мышкиным открывают человека в себе.

У исследователей романа и простых его читателей закономерно возникает вопрос: а чем, собственно, и как пытается Мышкин спасти людей? Точнее, научить их быть «счастливыми»? Материальной, да и просто реальной, деловой помощи князь никому не оказывает. В этом смысле Мышкин – явный антипод классическому «благодетелю» западноевропейской литературы[6]. Мышкин предлагает и реализует в романе совсем иной способ спасения - это лечение словом, диалогически проникающим в «сокровенного человека», вскрывающим и обнаруживающим истинное Божественное ядро личности.

Князь Мышкин ничего не делает – он только разговаривает. Но этот «разговор» обращен к «человеку в человеке» и восстанавливает его. Может показаться, что Мышкин занимается психотерапией (по примеру своего врача Шнейдера), но принципиальное отличие в том, что ведется диалог не на успокоительно-терапевтическом уровне, а на уровне духовном, христианском.

То же делал и булгаковский Иешуа: он разговаривал с людьми. «Если бы с ним поговорить, - вдруг мечтательно сказал арестант, - я уверен, что он резко изменился бы» (Б.;29), - говорит он, имея в виду жестокого палача Крысобоя. Иешуа, как и Мышкин, обладал даром, обращаясь непосредственно к «внутреннему человеку», находить зерно истины о его Божественной природе. Так Левий Матвей, который «был сборщиком податей <…> Первоначально он отнесся ко мне неприязненно и даже оскорблял меня <…> однако, послушав меня, он стал смягчаться, <…> наконец бросил деньги на дорогу и сказал, что пойдет со мной путешествовать <…> он сказал, что деньги ему отныне стали ненавистны <…> И с тех пор он стал моим спутником».

И Мышкин и Иешуа с первого момента своего появления «заводят» со своими собеседниками разговоры в высшей степени «странные». Более того, совершенно неуместные и по общей ситуации, и в отношении к личности собеседника[7]. А между тем именно этими неуместными разговорами завоевывают они и симпатии, и доверенность. И тайна успеха этих «странных» героев, очевидно, в том, что они говорят о том, что интересно и насущно важно для «сокровенного человека» - не для той его поверхностной оболочки, которая «живет», реализуя себя на мирском уровне бытия.

И жестокого прокуратора всей Иудеи арестованный бродячий философ поразил настолько, что тот уже во всю свою жизнь не сможет думать ни о чем, кроме этого философа. Чем же? Не только и не столько, конечно, тем, что исцелил его от мигрени, а именно своими в высшей степени «странными» разговорами. Этими разговорами Иешуа мог бы исцелить и душу Понтия Пилата, но … тот не захотел. Ведь и Слово Христа лишь в одном случае из четырех падало на благодатную почву и приносило «много плода» (см.: Мф.13,3-9,18-23).

Очевидно, так же, как в свое время люди, гневно нападавшие на Христа за то, что Он утверждает Свое и их Божественное Сыновство, не смогли, ибо побоялись, поверить Ему, так не захотели поверить в это и персонажи «Идиота» и Понтий Пилат.

«Не захотели», ибо побоялись выйти за рамки устоявшихся представлений о самих себе и отношений с другими людьми. И «нелюбовное» отчуждение от Мышкина наступает тогда, когда герои начинают смотреть на него, оценивать его поведение в отношении к себе с общепринятых позиций, с «чужой» (по отношению к себе же) точки зрения, то есть с точки зрения того, как их отношения будут восприняты и оценены другими. А подчинение чужому слову неизбежно приводит, по убеждению Достоевского, к разрушению внутреннего ядра личности: подчиняясь мнению «другого», человек перестает быть самим собой и низвергается в бездну «разбросанности» - нравственного «беспорядка» и хаоса.

 

bogoslov.ru


 

Добавьте свой комментарий

Подтвердите, что Вы не бот — выберите человечка с поднятой рукой: