От подростка – к взрослому, от свободы – к ответственности
В категориях: Созидая свой внутренний мир

Людмила Петрановская
«Отечественные записки»: Дети взрослеют все позже и позже. Наверное, скоро подростковый возраст продлят до сорока. А в традиционных религиозных культурах тоже смещается этот возраст?
Л.П. Есть очень четкое правило: сколько свободы, столько ответственности. И наоборот: сколько ответственности, столько свободы. Иначе не бывает. Если мы возлагаем на человека ответственность, а свободы он реально не получает, то и ответственность оказывается под вопросом.
ОЗ: Какой-то просто бесконечный тупик, если цитировать Галковского.
Л. П.: Нет, просто очень мало времени прошло. Что такое для формирования «культурных консервов» 200 лет? Ничего. Скорость изменений такова, что культура в целом не успевает адаптироваться. Мы не успеваем выработать в ответ ритуалы, какие-то корректирующие механизмы, какие-то дорожные карты, которые были бы универсальными. Конечно, я не думаю, что социальная зрелость может отодвигаться бесконечно, да и скорость изменений не может увеличиваться бесконечно. Этот научно-технический взрыв, безусловно, закончится, мы выйдем на какое-то плато стабильное, и еще за 100—200—300—500 лет человечество, безусловно, выработает свое отношение к этому периоду «между»…
ОЗ: Сейчас даже намеков нет?
Л. П.: Ну почему, есть намеки. Мы уже выделили эту группу, назвав их тинейджерами, мы уже выделили подростков.
ОЗ: Что можно делать для того, чтобы избавиться от мучительного состояния когнитивного диссонанса и, насколько позволяет эта странная реальность, гармонизировать ситуацию? С учетом того, что следовать принципу «сколько свободы — столько ответственности» практически невозможно. Где искать баланс?
Л. П.: Ну почему, во многом все-таки возможно. Во-первых, не надо врать — например, делать вид, что мы можем принять меры и побудить Петю ходить на геометрию. Когда звонит учительница геометрии, надо позвать к телефону Петю и устраниться. Не надо жульничать. Принцип такой: нам следует все время помнить о том, что свобода и ответственность должны быть в некоем соответствии между собой. В конце концов цель — чтобы ребенок мог это самое поведение защиты и заботы осуществлять по отношению к себе. И тут нет универсальных рецептов. Каждый родитель сейчас сам решает.
Дети тоже разные. В одном и том же возрасте одному что-то можно разрешить, а другому нет. Не потому, что один хуже, а другой лучше. Разные темпы созревания, разный тип мышления, разный контакт с реальностью… Я своему старшему сыну в восьмом классе, когда ему исполнилось 14 лет, уже разрешала ездить на велосипеде в школу. На велосипеде он может за полчаса доехать, а на транспорте трудно что-то прогнозировать. Сейчас у меня дочь заканчивает седьмой класс и спрашивает: «Можно, я тоже буду на велосипеде в школу ездить?» Я отвечаю: «Ни в коем случае». Они вообще разные по психотипу. Он в очень тесном контакте с реальностью, и я понимала, что он включен. А девушка задумается о чем-то — и все, беда. В чем-то она более зрелая, чем сын в ее возрасте был. В каких-то размышлениях о мироустройстве. Но на велосипеде я ей не разрешу ездить еще два года как минимум. Каждый родитель сейчас ситуацию сам оценивает и сам принимает какое-то решение.
ОЗ: А вот скажите про нас, про родителей. Понятно, что большая часть проблемы, во всяком случае та, что порождает когнитивный диссонанс, — это мы. Это у нас в сознании возникают разные коллизии. Все-таки мы заботимся о детях, не наоборот. Какое Ваша теория травмы поколения имеет отношение к нам с Вами как ко второму, условно говоря, послевоенному поколению? Как велик наш вклад в размывание этих «границ зрелости»? Мы сами были очень ответственными, и у меня возникло предположение, что, может быть, подсознательно мы делали все, чтобы дать нашим детям то, чего не было у нас. У наших детей были не только игрушки и памперсы, но еще и минимум обязанностей, строго говоря.
Л. П.: Согласно системному семейному подходу, который описывает трансгенерационные травмы, к четвертому поколению действие травмы уже стирается. Внутрисемейные факторы становятся важнее, чем поколенческие. Ведь на самом деле все семьи и все люди очень разные. И ребенок должен гораздо больше зависеть от своей семьи, а не от времени, когда он родился. Если жизнь более-менее нормальная, то это разнообразие велико. И люди гораздо больше зависят от событий в жизни семьи. Поссорились родители — не поссорились, теплая мама — не теплая, и так далее. А сильная историческая травма нивелирует различия: заливает кислотой всю эту разнообразную травку, прижигает и выравнивает. И появляется портрет поколения. Это посттравматическое явление само по себе. Естественно: росла разная-разная травка, а тут ее всю подровняли. Потом проходит время, и она снова начинает разная расти. Все равно за эти три поколения в одной семье было так, в другой эдак, одной больше повезло, другой меньше, там такие особенности, здесь другие. И к четвертому поколению опять разнотравье. Если, конечно, опять не приходит «рабочий с газонокосилкой»…
Другое дело, что у детей 1990-х годов рождения появилась дополнительная историческая травма, это собственно 1990-е годы, период, когда родители переживали сильный стресс. Были семьи, где дело доходило до голода и тотальной нищеты, но даже в более-менее благополучных бытовых условиях дети прекрасно понимали, что взрослые дезориентированы. Что они не знают, будут ли у них деньги в следующем месяце, что они ни в чем не уверены. Причем то же самое могло происходить даже в очень состоятельных семьях, потому что был передел бизнеса, бесконечные отстрелы, наезды и т. д. Так что если говорить про детей четвертого послевоенного поколения, там тоже прошлась газонокосилка. Она, конечно, совсем другая была, не такая жестокая, но эти дети, безусловно, так или иначе травмированы именно опытом жизни с родителями, которые не справляются с жизнью, которые тревожны, которые не знают, что будет дальше.
ОЗ: В общем, скорее неверна наша гипотеза о том, что мы сами затормозили развитие своих детей?
Л. П.: Она может быть верна на уровне семей, может быть, отдельных социальных страт, но не на уровне целого поколения. Конечно, были какие-то родители, которые, исходя из принципа «все лучшее детям», как подорванные водили детей по занятиям, спортивным секциям и т. п. И, безусловно, есть такой феномен, как апатичные дети, безвольные, за которых всё «отхотели». Их столько развивали-таскали, что они к тридцати годам хотят уже только лежать на диване и чтобы все отстали. Это довольно распространенное явление, это беда родителей, которые очень много хотели, очень много вкладывали, «жили жизнью ребенка» и вот сейчас получили «результат».
Так что травма может быть вызвана как ощущением, что родители не уверены в себе, в будущем, в прочности семьи, так и тем, что родители постоянно давят. Такие «гипервкладывающие» родители в каком-то смысле всегда нарциссичны и всегда недовольны ребенком. Они могут говорить очень правильные слова («ты умница», «у тебя все получится»), но при этом ребенок чувствует, что его все время сравнивают с неким придуманным идеалом и он все время «рылом не вышел». Вот это состояние апатии, вытравленности желаний (если только речь идет не о суперфлегматике, который, кстати, при этом может иметь довольно сильные желания, но ничем не выдавать их) как бы придавливает человека, и вся его эмоциональная сфера в результате длительного стресса становится замкнутой, капсулированной. Ощущение, что человек надорвался, хотя он, в общем, еще ничего особенного не сделал в жизни. Такие есть. Но есть и совсем другие.
Все-таки приятно видеть, что нынешнее поколение намного более разнообразно, и это значит, что действие травмы уменьшается — и разнотравье вырастает.
ОЗ: Вы не прослеживаете совсем никакой корреляции, скажем, между уровнем экономического благополучия и все более отложенным созреванием? То есть чем жирнее и сытнее живет человек (город, страна), тем дольше может позволить себе этот подросток оставаться подростком?
Л. П.: Конечно. К примеру, пятеро детей живут с мамой, мама одна, без мужа, работает уборщицей. Естественно, в этой ситуации у старшего ребенка нет особого выбора. Он в 16 лет идет работать — и работает сколько может и как может. Безусловно, рост благосостояния общества открывает возможность для всех этих дешевых или бесплатных средних и высших образований, разных способов продления детства: не мытьем так катаньем. С другой стороны, усложнение общества как таковое и увеличение степеней свободы в нем для каждого человека затрудняют поиск личной идентичности. В традиционном обществе нет вариантов. Вспомним английские романы: если ты старший сын, то унаследуешь поместье, тебя с детства к этому готовят; если ты второй ребенок, пойдешь учиться в университет и потом в политику; если третий — будешь викарием. Все было очень предопределено. Ты мог этот порядок нарушить только в том случае, если судьба вмешается — убьют, например, старшего брата и тебе придется быстро сменить амплуа. Либо если ты какие-то невероятные усилия приложишь, убеждая в своей правоте родителей, идя с ними на конфликт, рискуя потерять все, и т. д. Конечно, были ситуации, когда человек хотел одного, а его заставляли делать другое, но в большинстве случаев события развивались по схеме «что дают, то и берешь», без всяких вариантов.
Если взять еще более традиционное общество, то там даже проще: мой отец кузнец, дед кузнец, прадед кузнец, и все мы, Кузнецовы, — кузнецы, и все мы русские, и все мы православные, и все мы вот здесь в этой деревне живем, уважаемая семья. В этой ситуации поиск идентичности сводится к простому осознанию: я — Кузнецов. Все. Ничего больше не предполагается. У этого есть свои плюсы. Такая идентичность дает очень цельное, сильное ресурсное нутро. Понятно, что есть и свои минусы. В такой модели ничего нового появиться в принципе не может: следующий Кузнецов будет ровно таким же, как и предыдущий Кузнецов… Так, собственно говоря, человечество и жило вплоть до этого взрыва. Традиционное общество, в котором между детством и взрослостью — только одна инициация, не предполагает изменений. В нем нужно жить так же, как жили отцы, деды и прочие предки, как завещали нам наши тотемные орел и лось еще на заре мироздания. Тут такое сцепление. С одной стороны, эта модель не дает человеку дергаться, а с другой — и человек ничего не может изменить в модели. Устойчивое равновесие. Потом в какой-то момент, может быть, в связи с переездом в города, началось расшатывание и образовалась модель прямо противоположная: неустойчивое равновесие.
То есть, с одной стороны, любой человек может свою жизнь поменять и жить не так, как жили его родители; более того, быстрые социальные изменения очень многих людей вынуждают жить по-новому даже в том случае, если они хотели бы жить по-старому. Идет перемешивание чисто географическое, идет перемешивание национальное, религиозное... Происходит стирание целых идеологий. Только образовалась идеология, как вдруг — о-па, и нет ее. Только сложилась следующая — опять та же история, выкинули. В связи с этим у людей с идентичностью очень сложные отношения. Сейчас идентичность задарма, как целое красивое яблоко, не достается. Нужно ее собирать как пэчворк, вручную, подгоняя один лоскуточек к другому…
ОЗ: И она, наверное, меняется еще на протяжении жизни?..
Л. П.: …Добавляя новое, да. Сейчас в детях из одной семьи может быть намешано семь-восемь-десять национальностей. Соединяются люди разных религиозных традиций, разного образа жизни (деревня — город), разных социальных страт. Задача поиска идентичности усложняется в разы, грандиозно усложняется. Ты не можешь решить эту задачу за три дня, просто не можешь физически. Это работа. Создание пэчворка — это работа. Теперь не получается просто сказать: «Спасибо, мама, спасибо, папа» — и жить с этим дальше. Это требует времени, возможности ошибаться, возвращаться назад, переделывать. Что-то пришил, не понравилось — отпорол, снова пришил и т. д.
Беседовали Татьяна Малкина и Галина Скрябина
«Отечественные записки» 2014, №5(62)
Добавьте свой комментарий